Литературно-художественное издание "Литер БМ", под редакцией Александра Богданчикова


 

 

Наталья
 Макеева  

 

Макеева Наталья Владимировна, родилась в 1975 году в городе Москве, где и проживает по сей день. В 1996 году окончила легендарное Абрамцевское художественно-промышленное училище им. Васнецова, отделение резьбы по дереву. Литературным творчеством занимается с 12 лет, начинала с написания стихотворений. Учась в школе, заняла третье место на одной из ежегодных детских всемосковских поэтических олимпиад. По окончании АХПУ оказалась в «компьютерной» среде, состоящей в основном из представителей программистского андеграунда и участников некоммерческих FTN–сетей – НасНета, ФидоНета и т.д. Примерно в то же время начала помещать свои тексты в электронные конференции Фидо (в основном – в эхоконференцию OBEC.PACTET), посвящённые литературному творчеству. Тогда же несколько текстов были опубликованы под псевдонимом в электронном журнале «Infected Voice». С 1999 года публиковалась, в том числе под множеством псевдонимов, как журналист в РИА «РосБизнесКонсалтинг», «Русском Журнале» «Независимой газете», «Аргументах и Фактах» и др.
За время нахождения Натальи Макеевой в среде сетевой субкультуры её тексты были размещены на множестве сетевых ресурсов – в электронных библиотеках, на личных страничках. Так же автор уже шесть лет ведёт собственную литературную страничку, сейчас располагающуюся по адресу – http://eurasia.com.ru/makeeva/ В 2000 году вела авторские передачи «Битвы хакеров» и «Виртуальная Евразия» на «Народном радио». В 2001 году вступила в Союз Литераторов РФ, секция «Метафизический реализм» (почётный председатель секции – Юрий Витальевич Мамлеев, называющий Наталью Макееву своей ученицей), однако спустя некоторое время покинула СЛ РФ в связи с несогласием с организационной политикой тамошних чиновников, а так же с рядом вопросов идеологического характера. 
В 2002 году подборка рассказов была опубликована в альманахе «Равноденствия», вышедшем в рамках совместной работы литературно-художественного проекта «Мистерия Бесконечности» и Литературного комитета партии «Евразия». Подборку открывало обширное предисловие Ю.В.Мамлеева. Так же с его предисловием вышла подборка рассказов Натальи Макеевой в сборнике «Равноденствия. Новая мистическая волна», вышедшем в издательстве АСТ в конце 2003 года. Также её рассказы, стихи и эссе выходили в газетах «Независимая газета –
Ex-Libris», «Мегаполис-новости», «Литературная Россия», «День литературы», МОЛ, журналах «Наперекор», «Проза»,«Московский вестник», «Независимый психиатрический журнал», «Магия ПК», «Сельская молодёжь», «Техника молодёжи», «Бронзовый век», «Шалтай Болтай», «Порог» (Украина, г.Кировоград) и «Крещатик» (Украина) и прочих, а так же на многих литературных Интернет-порталах, например – на порталах «Топос» и «Русский переплёт». Так же сотрудничает в качестве внештатного журналиста со многими сетевыми и бумажными СМИ, активно используя большое количество виртуальных имён и псевдонимов, занимается литературным творчеством и принимает участие в многочисленных сетевых литературных конкурсах.  Ведёт нерегулярную полосу в газете «Литературная Россия»
Замужем, растит двоих дочерей – 2002 и 2004 годов рождения.
Государственный стипендиат за 2002 год в категории «Молодые писатели». Выдвинута Союзом Литераторов РФ по личному представлению Юрия Витальевича Мамлеева. С конца 2004 года – член Союза Писателей, к вступлению в которой была рекомендована ректором Литинститута Сергеем Николаевичем Есиным по итогам слёта молодых писателей «Дети Солнца». На том же слёте, проходившем осенью 2004 года, получила от Сергея Николаевича Есина приглашение поступать в Литинститут. Успешно сдав экзамены, в данный момент является студенткой 3 курса заочного отделения по жанру «проза».

(подборка рассказов)

 

АДАМ ВНУТРИ СВОЕГО ЯБЛОКА

 

Он вдруг заметил, что ум разрушает его, ум вызывает физическую боль, будто какая-нибудь опухоль, возможно даже раковая. Вся тяжесть совершенства обрушилась на него ещё в отрочестве и с тех пор не отпускала ни на секунду. Ему хотелось забросить свой ум в бесконечно глубокий колодец на самом краю города, в парке, где раз в год вода начинает выть. Ум просто необходимо было во что бы то ни стало случайно оставить в метро, отдать в виде милостыни нищенки с картофельным лицом, закопать во дворе под кустом жёлтой акации. Ум – это проклятье, как наследственная болезнь, преследовавшая из века в век всех мужчин его рода. Все они, как один шли по жизни, волоча за собой этот жуткий груз. Окружающие восторгались ими, просили совета, требовали устроить и распланировать жизнь за них, но… ум воспринимался прадедами Адама как нечто отчужденное, враждебное, непоправимое, лишнее, неприятное. И никто, ни один из них так и не смог расстаться со своей ношей, и у каждого рождался хотя бы один мальчик, наследовавший этот семейный порок. Ум не давал им ничего и лишь разъедал всё существование, усмехаясь из недр черепной коробки.

Бороться с умом было бесполезно – ни алкоголь, ни разнообразные дурманящие средства, ничего не помогало наполовину – в лучшем случае это вызывало смерть, уничтожая ум вместе с его носителем. Ах, как хотелось всем этим благородным мужам стать как другие  - незамысловатыми, лёгкими, воздушными существами, живущими, словно   ангелы, словно птицы небесные, словно дети, не знающие мрачных ухищрений серого вещества. Возможно, Адамовы предки были бы счастливы, если бы родились такими, возможно смогли бы спокойно спать… Адам проклинал своих предков, передавших ему истинную кару господню. Видимо, самый первый в роду совершил некий страшный проступок и был наказан свыше, и наказаны были все потомки его. Но у Адама потомков не будет – несмолкающая боль, которую причинял ему ум, не позволяла ему сходиться с женщинами. Похоже, он – вершина, ему предстоит искупить грех пращура и на нём всё  и оборвётся, сорвётся в сияющее небытиё. Никто вокруг, совершенно никто не представлял и не верил, что ум может быть столь бесполезен и причинять такие страдания. Адамом овладел страх. Он часами молил небо забрать свой дар назад, пусть ум растворится в огромной ледяной синеве, пусть ума больше не будет.  Должен быть выход. Не может быть так, что бы выхода не было.

В ту душную, влажную ночь вода словно губку пропитала воздух и норовила проникнуть в любую щель, в поры кожи, в тело и мысли. Вода стояла везде. Даже ум – и тот пропитался водой и стал ещё тяжелее и от этого причинял ещё бόльшую боль. Казалось – одно удачное телодвижение и ум отвалится, как сытое насекомое и со смачным шлепком упадёт на пол, где его так легко раздавить голой мозолистой пяткой. Адам сидел у окна и думал о своей беде, думал тем самым умом, от которого так хотел избавиться. «Почему я? Ну почему, почему же именно я?», - опять вопрошал он, но мир молчал, только влага, кажется, уже начинала шелестеть начинающимся дождём.

И тут он впервые в жизни почувствовал, что ему полегчало, что он парит над нагромождением слов, над несловесными надстройками, над объяснениями и трактовками объяснений. И ему не больно. Это-то и поражало больше всего. Адам хотел было встать, побежать под дождём с радостным криком… Но – это оказалось совершенно невозможным. Не было больше тела – он не умер, он превратился в бестелесного мужчину, в абстрактного, воображаемого мужчину, стоящего на пороге мира невинных душ. Едва шевельнувшись всем своим размытым бесплотным «я», он почувствовал, что они рядом, эти существа, они уже почти говорят с ним нежнейшими тоненькими голосами. И где-то среди них – малыш, который мог бы стать его сыном или дочерью, если бы Адам соединился для этого с женщиной. Но писк собственного невоплотившегося ребёнка нисколько не беспокоил его – здесь было так хорошо, в долгожданной живой пустоте. Как-то незаметно исчезли комната, дом, пропахший дождями город и земля, и небо и всё, что можно назвать, и то, что лучше и не пытаться назвать. Адам был там, где ему и положено быть – за годы мучений, причинённых умом. Наверное, он оказался в  Раю, в том самом месте, где нет ничего, но есть всё, кроме, пожалуй, времени.  Адам не знал, да и не хотел знать, как долго он пребывает здесь. Он просто был в этом месте. 

Но вдруг – через какой-то отрезок несуществующего времени он затосковал, хотя, казалось ему,  это невозможно, этого просто не может быть. Ему вдруг захотелось снова соединиться с умом, который он раньше так ненавидел. Ему захотелось в мир, полный звуков, образов, ощущений и мыслей. Хотелось впитать этот мир, пропустить через себя и выпустить в виде переливающейся, мерцающей конструкции, какой ещё не было и, похоже, больше не будет. Хотелось почувствовать череду наделённых непомерным умом мужчин и наконец-то родить ещё одного в этом удивительном ряду. Открыть книгу – да, прочесть её, проглотить, переварить, потом написать другую, да, ему во что бы то ни стало необходимо написать книгу. Кто, если не он напишет её? Ему болезненно захотелось обратно и, рванувшись, он оказался в человеческом мире, но… У него не оказалось тела. Он потерял его где-то в странствиях, просто потерял и всё. Не в результате смерти или изгнания наподобие экзорцизма. Его тело не находилось нигде, оно истратилось на переход в мир невинных душ. Его молодое, но измученное нервными терзаниями тело, с трудом удерживавшее в себе жизнь, тонкорукое, с редкими тёмными волосами на черепе, содержимое которого так мешало когда-то Адаму. Ужасно мешало, но теперь его тяготила – так же как раньше ум, его тяготила пустота. Она даже не была глупостью в том смысле, который обычно вкладывают в это понятие. Пустота являлась только самой собой, не допуская ничего лишнего. Пустота проследовала с Адамом назад. А тела не было.

С огромным усилием он вспомнил, что души могут по своему желанию вселяться в тела различных живых существ. В конце-то концов, он ничего не потеряет, если попробует. И глазами, которыми могут видеть только бесплотные твари, он стал искать себе новую плоть. Хотя бы какую-то – хилую или слишком юную или слишком старую, любую плоть, даже ту, которую вскоре придётся покинуть. Но город был пуст. На всем лежала пыль, золотистая, нездоровая, какая-то недобрая пыль. На стенах, на камнях, на углублениях отчего-то сгустившегося воздуха. И ни одного живого существа – ни человека, ни одной захудалой мыши или хотя бы мухи. Адам обогнул всю землю и нигде не нашёл никого. Ему стало страшно – совсем как тогда, когда он никак не мог избавиться от своего ума. Всё выглядело, как чья-то дурная шутка, но конечно же, это не было шуткой. И, уже почти отчаявшись, безмолвно рыдая от невозможности воплотится, он обнаружил яблоню -  как раз в тот самом месте, где должен был стоять его дом. Да, посреди пространства, лишённого даже трупов, росла одна-единственная яблоня, живая, зелёная, на ветке которой зрело одно-единственное яблоко. Адам смутился – как, неужели ему предстоит стать яблоком? Это же невозможно! Но ему так остро хотелось родиться, что, он, собрав себя в точку, кинулся прямо в яблоко, в пористое, душистое, последнее на всём белом свете яблоко. Он будет удивительным яблоком, очень умным яблоком, которое непременно напишет книгу на языке неродившихся младенцев, как пишут собаки, выпи  и прочие создания. Он уже чувствовал мир кожурой, думал мякотью и, кажется, гладкие черные косточки слегка шевелились в его сердцевине.

Яблоко вздрогнуло, отделилось от ветки и отправилось в свой последний полёт – прямо в страшную золотистую пыль. Только тут он понял, что прошло уже три тысячи лет с того дня, когда ему захотелось написать книгу.

 

 

МАЙСКИЙ ЗВУК

 

Закорючками сдавленной нежности медлительно, безобразно неспешно взлетают к цокольным этажам жертвы парка аттракционов. Несущественно - в клетке несущих конструкций таких как грязи. Под окном – и того больше. Синхронно распускаются бутоны персидской сирени, мечтая о совокуплении с цепкими хризантемами детских рук. Задыхается май, с пакетом на голове и зелёной стрелой осоки в уставшем прогнившем сердце, дышит бензином. Кажется, ему снится Рай. И соски ангелиц набухают, краснеют и багровеют, но не распускаются, а пульсируют, и райские яблоки  осыпаются на головы и спины, но это уже не имеет никакого значения. И май возвращается в мир и, несмело тянется вверх, ветви сирени засасывают его и поднявшийся ветер перемалывает его ударами тысячи листьев. Крошечный тысячелистник рыдает, седеет от горя и проваливается прямо в подземное море, откуда город лакает свою историю – бывшую, настоящую, будущую. Море тоскует от едкого запаха и с веток замертво падают гусеницы, а  в земле дохнут личинки, зверьё, люди раздумывают плодиться и тихо ложатся спать; пыль опускается им на веки, ложится слоями, так, что невозможно даже заплакать.

В городе кто-то проснулся.

Вздрогнув под прелой простынкой, она наскоро призадумалась о скором дожде  и до крови ущипнула себя за губу. Капелька крови мазнула рукав и, обиженно пропитав волокна пижамы, засохла бурым укором. «Выпить воды», - подумало тело. «Выпить яду», - подумал мозг. Глаза, замерев, наблюдали, как ноги тащат не проснувшийся симбиоз органов прямо на кухню, а руки  заливают во внутренности жидкость с коллекцией пузырей.

Она оживает. Ещё пара глотков растворимого, похожего на скопище зародышей глины кофе и мысли изобразят ощущение стройности своего хаотичного хода, сделав вид, что содержимое черепной коробки, лишь слегка прикрытое стрижкой светло русых волос, занято делом, решает проблемы, обкатывает решения и вот-вот выдаст нечто непоправимо важное. Но пыль, лежалая мёртвая пыль отягощает ресницы и из губы силится выпасть ещё одна капля – густая, сочная, как спелая вишня, так хочет повиснуть на веточке с листиком, что бы прохожий ребёнок подпрыгнул, и, сорвав, через пару секунд выплюнул косточку в благодарную землю.  А потом – всё с начала, что бы тянуться к свету, что бы никто не смог ущипнуть – только сломать, но не больно, а сразу насмерть, а даже если не насмерть, то всё равно не больно. Или как полагается – покрываться цветами, светить в темноте, отражая парусом лепестков приблудные  блики Луны. Но – высовывается язык и капелька крови уже никогда не станет огромной развесистой вишней.

Сквозь грязь и разводы, постепенно сосредотачивая взгляд, она смотрит в зеркало и, заглядевшись на точку на подбородке, краешком глаза видит, как изо лба украдкой растёт тончайший зелёный побег – прямо вверх, в скандальную трещину на серой плите потолка. Если дать ему волю – он расколет дом на две половины, заражённые непоправимой тоской, а дальше и сам фундамент разорвётся и все его перекрытия и домочадцы рухнут в подземное море. Там хорошо, там уже распустил свои бледные корни душистый тысячелистник. Но и теперь не судьба – мысленно щёлкнув маникюрными ножницами, она отправляет росток в пучину лукавых труб и хищные организмы-бактерии загрызут его вскорости и, переварив, в концами сотрут из списка как бы живых.

Страшно – последний, с усилием, оборот. Нижний, самый больной замок безнадёжнее всех – даже щеколды в ванной. Через десять минут он вывалится наружу, но рука  уже не узнает об этом - дверная рама стремительно зарастет, ключик на гладком колечке с глазом-брелком осыплется, словно песчаный, а потом карлик со дна подземного моря надёжно сотрёт безымянную ячейку памяти в коротко стриженной голове. А щеколда уже три года как отправилась к праотцам в сияющее ржавые бездны, но пальцы с зелёными ноготками бесконечно – утром, днем, ночью щёлкают во влажном воздухе пустой квартиры.  Прелое полотенце, сползая на пол, слегка шевелит вялыми, видавшими всякое, щупальцами.

Она пробирается сквозь пыль и свалявшийся воздух, и трупы гусениц преграждают ей путь, а мёртвые личинки жмутся друг к другу в земле, мечтая о маленьких пальчиках, обрывающих крылья  огромным, как солнце, мухам. И, словно она ангелица, соски её набухают - кажется, тонкая ткань вот-вот лопнет, явив миру два тёмных начала проснувшегося живого тела. Ей мерещится запах подземного тысячелистника. Ей мерещатся запахи ягод. И, похоже, сирень вот-вот накроет её с головой.

Ей мерещится другое тело, рядом, совсем рядом, тело с запахом и прозрачными волосками на дышащей всеми порами сразу коже. Простыня, серая, стиранная ровно сто раз простыня, пропиталась потом и пролитым красным вином. Из приоткрытой форточки жалобно стонет ветер, а по углам шуршит кто-то знакомый и страшный, извиваясь вдоль старого плинтуса.  Холодно – мурашки прячутся в укромные складки. Ещё немного – и они обратятся во льдинки, синие искорки в точках-глазах, уже не первый век вглядывающихся из бездны. Что-то сместилось на негативе - плёнке приснился какой-то другой отпечаток, вздрагивающий, пульсирующий, как соски ангелиц, перед которыми замирают сезоны, когда внизу, на человеческом небе, отражаются два сплетающихся тела, укрывшихся за стенами из спрессовавшейся пыли. 

И теперь одно из тел движется, пугаясь взглядов, напряжённое, готовое к встрече с подземным морем. Проходит сквозь кабинеты и двери, сквозь аппараты и внимательность равнодушных рук. Ей снова мерещится тысяча запахов и воздух кружится, белыми тополиными точками танцуя вокруг да около её неспокойного существа. Руки взлетают и падают, руки не могут понять, руки роются в волосах. Её накрывает пространство, закручивает, завязывает в сорок узлов и за миг до распада бросает в душные лапы покоя. Вне голосов, вне движений и запахов – она замирает, слушает, пробует воздух на вкус и, прижавшись к стене, начинает не слышать, но чувствовать звук. Всего один звук, всплывающий на бледную поверхность её беспокойного тела, похожий на тиканье наручных часов – едва различимый, угасающий, ускользающий от внимания и вновь прорывающийся сквозь толщу мыслей, сквозь какофонию шелеста тканей одежды, дыхания, звона в ушах и дрожи в руках. Звук просто есть, он живёт, наливаясь соками жизни, играет, сворачиваясь и раскрываясь, звук-цветок, завтра его уже будет больше. Очень скоро он разрастется до невозможных размеров.

Звук прорастает насквозь и стены рушатся, звук оплетает собой провода и ловит птиц, рыб, букашек, а потом крошечными пальчиками медленно отрывает им крылья, плавники, головы. Возвращается внутрь, моет ножки в водах подземного моря и, обняв стебель тысячелистника, мечтает о гроздьях персидской сирени, о вкусе соцветий и запахе лопнувших тополиных почек.

Звук мечтает проснуться с белом холодном мире и ясным криком взорвать его беспробудную ночь.

 

 

 

ПАПЕНЬКИН СЫНОК

 

 

Как-то раз Ивану Семёновичу приснилось, что в утробе его зреет младенец-мальчик. Да не просто зреет, а ещё и выглядывает время от времени в особое круглое окошко под сердцем и ворчит – не то ешь, не там ходишь, а за сношение с женой дитё и вовсе зверело – ругалось и по-всякому шумело – мне, мол, и так тут тесно, а вы соседа заделать норовите. Само оно, согласно сну, образовалось, когда супруга Ивана, тощая скандалистка Анечка в сердцах плюнула ему на живот. В ней самой вне сонного пространства дети, женского пола, заводились два раза и теперь жили в честь лета далеко на даче. Однако во сне она была неуёмна, сильна и к производству младенцев не приспособлена. Сам же Иван Семёнович оказался более чем готов к этому странному для мужчины делу: пузо его, и так не маленькое, и так круглое и упругое, постепенно наполнилось настоящим живым существом. Оно шевелилось, скреблось под рёбрами и, высовываясь в большой мир, громко вещало младенческим своим голоском.

А под утро Ване, уже начавшему просыпаться, показалось, что детская мордашка непоправимо похожа на соседа из квартиры напротив.

День не  заладился. На бухгалтерской своей должности Иван Семёнович всё время путал не только сами цифры, но и цифры с буквами, а так же с пробелами, знаками препинания, и случайными помарками. Сотрудники беспокоились – кто норовил вызвать специальную душевную “Скорую помощь”, кто предлагал похмелиться, а сухонькая старушка-кассир сверкала глазом, суетливо поплёвывая в угол. Она уже пять лет как, из страха смерти, вообще перестала спать. Все это знали и потому божьего одуванчика боялись – мало ли что заведётся недремлющем её мозгу.

Придя домой, Ваня широким жестом открыл холодильник и принялся вскрывать деликатесы, припрятанные к Новому году. Но в каждой банке съедал самую малость, тут же накидываясь на соседнюю. Потом опомнился – “ой, чего это я”, как смог наскоро закрыл баночки и пошёл смотреть, обливаясь слезами, как наша футбольная сборная проигрывает кому-то в Европе. Много лет назад, в глубоком детстве, он раз десять ходил в кино на “Чапаева”, каждый раз надеясь, что тот выплывет, а теперь с тем же чувством включал в телевизоре родных футболистов. Вот и сейчас все утонули и, в довершение печалей, пришла с работы жена и обнаружила продуктовый урон. Ивану Семёновичу хотелось умереть. Потом, подумав, он решил напиться, но и эта мысль, как ни странно, не прижилась и, взаимно поворчав с Анечкой, он завалился спать. И, то ли съеденное явилось тому причиной, то ли ещё что, но из живота его снова возник младенец - протянув руку во внешнее пространство, он добыл крошечный футбольный мяч и стал играть прямо в ивановом пузе. Было больно и почему-то обидно. Иван Семёнович разрыдался. “Да когда ж ты родишься, а?” - взвыл он и ничуть не удивился, когда в очередной раз из окошка в животе показалась маленькая почти безволосая голова и ответила: “Что, не терпится меня мамке сплавить? Не боись, скоро уже, не сегодня-завтра. Только ты из зелёной банки больше не ешь, меня от этого пучит”.

На том Иван Семёнович пробудился и всю оставшуюся ночь просидел на кухне, думая, а не завести ли им с Анечкой сына, раз такие сны снятся? Но представить жену опять в положении он решительно не мог и даже заговорить с ней на эту тему боялся. “Ну не самому рожать, в самом-то деле”, - подумал он и вздрогнул, вспомнив про сон. Чувствовал он себя грустно, глупо и страшно. Казалось, внутри и вправду кто-то шевелится. “Хорошо ещё, что не высовывается”, - промелькнуло в его сознании, постепенно забывающем о столь нужной в жизни и в быту связи с реальностью. Началось это, кстати, довольно давно – то потеряет во сне что-нибудь, а после, наяву, ищут, то набьёт там кому-то морду, а потом угрызениями совести страдает. И теперь ещё этот младенец!

От потока спутанных мыслей Ивана Семёновича неудержимо потянуло в сонные глубины – разобраться наконец-то что к чему. Однако заснуть не получалось – выходило одно лишь тревожное ворочанье под зуд безответных вопросов и никакого сна. Пришлось выпить немного коньячка – вскрытая бутылка давно уже ждала своего часа в холодильнике.

Ребёнок был недоволен:

“Совсем с ума сбежал?! Меня ж мутит с твоего пойла! Всё – больше не пойдёшь туда, пока меня не родишь. И потом тоже не пойдёшь – ты мне здесь нужен!”.

“Это как?”, - спросил Иван Семёнович.

“А так! Не пущу. Я ведь тутошний, мне можно. Ты давай, готовься, вот-вот рожать будешь!”

“Это к-к-а-ак?!”, - встревожился роженец, мгновенно вспомнивший всё, что знал о родах.

“А так!”, - донёсся снизу ехидный голосок.

Сперва было больно немного, самую чуточку. Потом Иван Семёнович утвердился в мысли, что смерть его близка. А когда младенец со свистом и хохотом разорвал ручками окошко в пузе и полез наружу, на левую, истекающую молоком, отцову грудь... “Это - конец”, - подумал Ваня остатками понимания. Младенец – крупное, довольное собой создание, нагло восседал у него чуть ли не на шее, вглядываясь шальными глазами в измученное лицо. С виду ему было явно не несколько минут от роду, но Иван Семёнович оказался в тот момент не в состоянии удивляться таким вещам. Вспомнив несколько строк из “Отче наш”, он усиленно пытался молиться, ожидая скорой кончины. Кажется, Смерть даже коснулась его – она была в белом свадебном платье, с лицом Анечки. Но, несмотря на всё это, ничего особенного не произошло. Живот вдруг сам собой сросся, остались только тоненькие красные полоски-рубцы, предсмертные ощущения улетучились, и Иван Семёнович опять залился слезами – на этот раз от умиления, обнаружив, что ребёнок спит, смачно присосавшись к его левому соску. Оглядевшись, новоиспечённый отец понял, что действие имеет место быть в его квартире. Подумал, что в шкафу валяется немало старых простыней и надо бы порезать их на пелёнки, а на антресолях должна стоять коробка с погремушками, оставшимися от  дочерей. А кроватка наверное до сих пор пылится на балконе – её предстоит отмыть и как следует протереть спиртом. О жене как-то не вспоминалось – похоже здесь её просто-напросто не было. Но Ивана Семёновича  это и не волновало – его переполняло горячее родительское чувство, не оставлявшее место другим мыслям.

 

* * *

 

Когда врачи поставили мужу диагноз “летаргический сон”, Анечка сперва расплакалась. Но, узнав что это не заразно, повеселела – она давно подумывала “а не развестись ли?”. Дочек она решила раздать бабушкам – каждой по штуке. Будущее виделось ей светлым и безоблачным.

 

...А через какое-то время в ваниной квартирке действительно появился мальчик-младенец, ну просто копия соседа, жившего напротив – Анечка и зачала, и родила прямо на бывшем супружеском ложе.

 

В шкафу терпеливо таились старые простыни...

 

 

 

МАСТЕР ДОБРЫХ ДЕЛ

 

“Добрых дел мастер с похмелья злой...”

(с) группа “Сплин”

 

День начинался как обычно – продал одной милой девушке парочку проклятий, навесил, можно сказать, на уши, прыщавому молокососу венец безбрачия. По его, прошу заметить, просьбе. А что, у нас – как у всех – любую прихоть за ваши деньги. Хотите – дождик специально для вашей сохнущей фазенды, хотите – зелье приворотное. Конечно, всё в дозволенных рамках. Но кто ж их видел, рамки-то эти? Мы, понимаешь, сами себе адвокаты. Убивать – не убиваем, но кожурки банановые разбрасываем и маслице проливаем, этого нам никто не запрещает.

А вообще – спать мне хочется. С вечера пил, поздно лёг, ещё позже уснул, с утра  подъём – сюда, в лавку, чужие проблемы решать. Хозяин-то, коммерс, лодырей не любит. Работёнка та ещё... Ну ладно когда там за мышиными лапками приходят или за соколиными когтями – деньги взял, товар выдал, спи дальше. Но если “проблемщика” принесёт... Я хозяину попытался было намекнуть – да ну их в мир иной, я ж за то время, пока вожусь с каждым, на пятерых простых покупателях больше вам заработаю. Но он, хозяин, ни в какую – ещё раз, говорит, от тебя услышу подобное – со свету сживу за несоблюдение условий трудового договора – ракушками заживо покроешься. Я, мол, тебя не как продавца нанимал, “мастер добрый дел” кто в анкете писал? Назвался груздем – нечего потом жужжать. Да и сам договор-то чай не чернилами подписывал!

 

Во как! И, посему, тружусь я как про... тсс! Тут и накликать недолго. Работаю, в общем, как любой другой нормальный гражданин. Торгую, помимо спецассортимента, шампунями, кремами и т.д. – это что б нам не разориться. Особого, родного нашего-то покупателя как собака, нутром, чую. Знаю что предложить. Вот вчера, скажем, пришла дама за снотворными благовониями, уж больно сны ей дурными сами по себе снятся, получше сотворить бы надо. И как будто не знаю я, из-за чего! Посоветовал ей новинку – духи для привлечения самцов, назначил тройную цену. Взяла! И мне навар, и ей в радость. Мы, правда, духи эти пока только на кошках испытывали, но, думаю, ей тоже помочь должно. Главное в таком деле, что б она через час со стадом котов за спиною не примчалась... Пронесло! Мы ж на тварях этих всё проверяем. Ой, что вы, я кошек имел в виду. Я поначалу на себе испытывать разное порывался – интересно же, каково оно, когда, скажем, женщины к тебе так и липнут! Хорошо, вовремя старшие товарищи остановили. А уж когда теорию изучил как следует... Сапожник должен быть без сапог! А то, не ровен час, в такую историю с потрохами влипнешь – и после смерти не отмоешься! Вот так и стал я примерным семьянином. Почему? Ох, долго объяснять... Про Закон сохранения желаний почитайте на досуге и тогда поймёте, почему цыганки сами себе не гадают. А что ни делается, к лучшему оно – меня и без приворотов бабы по жизни разводят по поводу и без.

 

...Так вот, зарплата – с ней всё ясно, зарабатывать-то мы к своим годам научились. С таким раскладом рано или поздно любой захочет сверх получки поиметь. И не только деньги, если получится.

 

Чего я рассказывать-то начал? Сбился опять ведь... Я ж в тот день спать хотел жутко, оттого и не ладилось ничего – проклятья получились не ахти какие, венец безбрачия – кривой до ужаса и постоянно сваливался. Стыд и срам! И после этого-то я смею называться профессионалом и по вечерам вести курсы для начинающих!

 

В расстроенных чувствах ушёл я обедать. Засел в ближайшем кафе, кофейку выпил, вроде даже немного взбодрился. Сижу, значит, разглядываю витрину со смешными пластиковыми людьми – вот бы, думаю, вселить в них хотя бы простеньких чертенят, пусть пошумят ночами. А то скучновато в последнее время по этой части, отучились знающие личности шалить – у кого бизнес на уме, у кого – политика. Размышлял я так, глядя вперёд себя, долго. Всё же недосып и вчерашнее веселье на моём состоянии сказались... Вдруг чувствую – клиент поблизости. В лавку, что ли, ломится? А нет, прямо сюда пожаловал. То есть пожаловала. Нервная такая, лет тридцати, острый носик, глаза с хитрецой. Эх, тогда б ещё заметить, что она себе на уме! Только мне в тот момент (спать надо больше, господа вы мои хорошие – намного больше) хотелось отделаться от неё, да побыстрей. Ко всему прочему, мысли, особенно – бабьи, я плохо читать умею – плутаю в чужой голове, как дитё в лесу. Лучше и не пытаться.

 

Садится, значит, она напротив и начинает мяться... “Простите, что отрываю от трапезы”, да “может я потом зайду”. Знакомая история – с такими всегда мороки много – то требования у них не по заявленной цене, то сами не знают чего хотят, то всё вместе. Ну и эта красавица туда же – в жизни не везёт, всё плохо, никто не понимает. А я психоаналитик ей или кто?

 

-        Вам чего угодно? – спрашиваю.

 

-        Вы ведь мастер добрых дел? – и слёзку утирает.

 

-        Ну, есть немного.

 

-        Мне б удачи... Немного...

 

Я как назвал расценки, она чуть в обморок не грохнулась. “Ну, - говорит, - мне и в самом деле немного надо...” Пошли мы с ней к юристу нашему, бумаги оформлять. Сошлись на пяти эпизодах. Туда-сюда, подпись-печать, деньги в кассу. А что б мне в накладе не остаться, записали, что от каждой её удачи мне, лично мне, будет перепадать ровно тридцать процентов. Эпизоды измеряются силой желания и по исполнении проступают у меня в приходной ведомости...

 

Ушла она довольная. В тот же день, конечно же, первое желание своё потратила (я-то, на неё глядя, думал - все пять сразу и просадит, как студент стипендию) – уговорила доселе неуступчивого начальника зарплату ей прибавить. “Вот свезло!” - шипели, наверное, коллеги... А мне с этой радости на счёт покапало. Пустячок, а приятно! Два дня спустя ей, бледно-худосочной, подфартило, ну совершенно случайно, в плане поправки здоровья. Вы не поверите, но мне и с этого досталось – у нас тут целый отдел такими фокусами занимается. Следующие два “удачных” эпизода тоже не заставили себя ждать – через пару недель ей проспорила крупную сумму лучшая подруга, и тут же случился нехилый выигрыш в лотерею. Само собой, не без пользы для меня. А потом записи остановились... Я уже начала забывать эту историю, постепенно перестал заглядывать в ведомость. Дел на работе, знаете ли, и так невпроворот.

 

Прошёл почти год. Меня повысили в должности – я стал управляющим сети торговых точек по всему городу. Не приходилось лично, за исключением редких случаев, общаться с клиентами и это радовало. Тайком от шефа начала своё дело – прикупил у одного полуспившегося типа несколько палаток. Дела шли в гору, хотя на личном фронте имели место быть тучки, сгущавшиеся не по дням, а по часам... Но об этом, с вашего позволения, чуть позже.

 

Как-то раз попутный ветер занёс меня в ту самую лавку, где я раньше работал продавцом. Там, собственно, и валялась с тех пор моя ведомость. Обсудив ряд вопросов с персоналом, я безо всяких задних мыслей (дались мне их, клиентов, копейки, лежат на счету и ладно с ними), взялся за пропылившуюся тетрадь, в которой раньше, как и положено, сами проступали моим подчерком свежие записи... К моему искреннему удивлению, новая строчка оказалась совсем свежей! Та дамочка-неудачница ждала ребёнка! А теперь вернёмся к моим “тучкам”. Заключались они в том, что родить наследника или хотя бы наследницу у нас с женой никак не получалось который год... Медицина разводила белыми рукавами, и супруга чуть ли не каждый день устраивала мне скандалы, требую провернуть какую-нибудь афёру с целью удачного зачатия. Объяснить ей, почему поступать так нельзя ни в коем случае, я не мог – она и слушать не желала. Шестым, профессиональным, чувством я понимал – семья наша переживает времена суровые и мрачные.

 

Вы понимаете насколько новость задела меня за живое?! Но получить тридцать процентов будущего ребёнка я, понятное дело, не имел ни малейшей возможности. Похоже, однако ж, что это – именно тот эпизод удачи, за которым она на самом деле приходила, за пузом своим. Такого в практике нашей ещё не было!

 

Когда я приехал к ней и потребовал объяснений, она, разрыдавшись, стала меня убеждать, будто понятия не имеет, по какой-такой причине проступила запись, будто беременность для неё – полная неожиданность и отнюдь не из разряда приятных. Факт мошенничества, в общем, налицо. Но ничего не поделаешь – пришлось мне, скрипя зубами и сердцем, признать ошибку за нами...

 

С тех пор прошло много лет. Я давным-давно уже большой коммерс, но обида за тот случай гложет меня до сих пор. Облапошили! Обвели вокруг пальца! Развели как последнего лоха! А пятый эпизод она, кстати, израсходовать не забыла - победила на конкурсе красоты среди беременных, честно поделившись со мною полученной премией.

 

Вот и вся история. Впрочем, нет – наследник у нас всё же родился! Весь в меня – от кончиков рожек до кисточки хвоста!

 

 

 

КОШМАР

  “Кошмар! Ужас!”, - вскричала мадам Карманова при виде  порченого картофеля. Его хитростью подсунула ей тощая белобрысая продавщица с резким нездешним говорком. Напугаться и в самом  деле было чему – деньги выброшены коту под хвост, да и обед уже явно не  будет вовремя подан к столу. В сердцах чуть было не перебила посуду, но, поразмыслив, решила сварить макароны и к вечеру успокоилась. Постирала мужнины трусы, замочила фасоль на завтра, оттаскала за уши первоклассника-сына за двойку и стала со спокойной совестью готовиться ко сну – посмотрела телевизор и подмылась.

 

Скинув в темноте не раз штопаный халат, Инна Карманова поймала на себе чей-то недобрый взгляд. “Да, Инночка, девочка, плохи твои дела”, - подумала она, бросив брезгливый взгляд на честно храпящего мужа.  В этот момент кто-то коснулся стареющей шеи. Крика её никто не услышал – ночной воздух впитал звук без остатка. “Молчи... молчи...”, - раздалось откуда-то сзади похотливое шипение. При свете ночника было хорошо видно, как оформляется в руки, щупальца и не имеющие названий конечности старая плоть стенного шкафа. Предмет мебели на глазах парализованной  этим зрелищем женщины превращалась в деревянно-живое существо, услужливо выпуская из своих недр одежду, моль, рассыпавшиеся в прах обмылки, засохшие апельсиновые корки и бурые яблочные огрызки. Одно щупальце, скользкое и холодное, обвило Инну за талию, два других, раскрывшись на концах густыми соцветиями коротких толстеньких пальчиков, принялись мять её слегка опавшие груди. Инна, задыхаясь от страха, окаменев, терпела, внушая себе “не моё! не моё!”. Ещё щупальца, образовавшиеся из расцарапанной мебельной глади, проникли во все три подходящие отверстия инночкиного поношенного тела. “Молчи... молчи...”, - заполнил её ошалевшую душу мебельный голос.

 

Проснулась она вполне обычной, только болели некоторые места. Не решившись поверить во вчерашнее происшествие, Инна объявила его сном, а боли – результатом самовнушения: “Ах, ну какая же я чувственная, жалко никто не ценит”.

 

Поделала дела, выгуляла таксу, попилила мужа, выкинула птичкам плесневелый хлеб. Потом было мытьё ванной, закупка еды и фильм про любовь. За этим-то занятием и застал её телефонный звонок. “Ин, это я. Помнишь? – раздался знакомый голос из прошлой жизни, голос соседки, - мама твоя заходила. Просила позвонить и сказать тебе, что она всё уладила и приезжать не надо. Бедная, не выспавшаяся  Инна Карманова побледнела, похолодела и уронила телефонный аппарат прямо в собачью миску. Трубка с голосом, календарь на стене, объедки, вырвавшиеся из миски прямо на пол – всё смешалось внутри неё, закружилось и заставило поскорее опустить себя на табурет. Ведь мама её уже три года как померла. “Так бывает. Да, говорят так бывает”, - сказала она себе и выпила сердечное средство, от которого мир показался ей чуть более разумным. И тут как раз позвонили в дверь

 

***

 

На лестничной площадке стоял мальчик лет восьми.

 

-        Тётенька, Ваша дочки дневник в раздевалке забыла, так я принёс.

 

-        Но у меня нет дочки, у меня сын!”

 

-        Как же, тётенька, Вы ведь Карманова? И дочка Ваша – Карманова. Она мне сама рассказала где живёт и пригласила на день рождения.

 

“Это розыгрыш”, - подумала Инна. Но чей и чего ради – вот в чём вопрос. “Идиотизм. Убила бы”. Она почти уже захлопнула дверь, когда из лифта  с криком “мама!” к ней кинулась незнакомая девочка. Инна, чувствуя, что силы её покидают, мягко осела и застонала в ответ на радостное девичье щебетанье.

 

-        Какая мама... я не мама тебе... не мама...

 

Ребёнок, пугливо обшарив глазами пространство, зашёлся в судорожном плаче. Сбежались соседи. “Да, совсем до ручки дошла. Как муж-то её, царство ему небесное,  представился, так и пьёт, не просыхая”, - коснулось её сознания. 

 

-        Я не пью... Муж на работе...

 

Приехала душевная неотложка. Врачи, хищно размахивая рукавами и чемоданчиками, закружились вокруг вращающей глазами Инны. Она твёрдо решила, что сошла с ума ещё до того, как открыла дверь. “Нет. Сплю. Точно - сплю”, - убеждала всё же она себя, чувствуя, как из пола начинают вытягивать знакомые органы-щупальца. Врачи повыхватывали огромные ножницы и скальпели. С особо плотоядным выражением лица стриг напольные отростки молодой практикант, отдалённо похожий на мертвенно живого инночкиного мужа.  “Саша! Саша!”, - тихонько заскулила она. Лицо пару раз мелькнуло в толпе. А когда её уже положили на носилки и понесли вниз по лестнице, он шёл рядом, приговаривая: “Инна! Терпи! Всё будет хорошо!”

 

-        Апельсины принесу завтра, - крикнул Саша в захлопывающиеся недра неотложки.

 

В больнице Инне сразу понравились. Врачи там оказались такие вкрадчивые, что она начала выяснять, как здесь можно получить прописку. Но, вспомнив о скором сносе родной пятиэтажки с последующим переселением в новые квартиры, передумала. Охнув, села она на койку и, взглянув на часы, пролепетала: “Кошмар! Ужас!” И правда – муж и сын вот-вот подойдут, а ужина-то нет, и плиты нет, и кухни нет. Есть только она сама. Из пола к ней уверенно тянулась пара молодых, ослепительно красивых щупалец...

 

С тех пор Инна Карманова есть. Во сне она стирает, готовит, ругает сына за двойки, ездит на дачу копать картофельные клубни. Муж купил новую машину и возится с ней по выходным, а соседи завели брехливую собаку – животное лает по ночам  и  не даёт спать всему дому. Что бы не мять зря постель, Инна вяжет, подумывая – а не родить ли ей ещё одного ребёнка.

 

Её тоскующее тело изредка пользует санитар. Муж об этом, ясное дело, не знает, но, посмотрев какой-то модный фильм про женщину, впавшую в кому, подозревает нечто подобное. У Инны, правда, не комы, а летаргический сон. Скоро она проснётся – чистая и светлая будет сидеть она в пыльном актовом зале на выпускном вечере сына, а потом родит, повторяя “Кошмар! Ужас!”, - двух совершенно одинаковых сыновей. Дети окажутся беспокойные и в одну из ночей к Инне снова заглянут щупальца. Нежно улыбаясь, она аккуратно завяжет их бантиком, пожалев, что не родила себе хотя бы одну дочку.

 

Так и будут беспомощно качаться живые узелки между двумя кроватками под бесконечную колыбельную песню.

 

 

ГАРЕМ

 

Солнце давно уже встало - поскакав по двору, оно ворвалось в чисто вымытые стёкла и теперь неспешно ласкало гладкие поверхности предметов – полированные столы, блестящие шарики на спинках односпальных кроватей, зеркала и небрежно брошенные украшения.

 

Женщины не спеша выходили из своих комнат. Кто-то решил и вовсе не вставать на завтрак, инстинктивно храня древнюю традицию не завтракать. Кто-то бодро потрясал в утреннем воздухе медленно высыхающими волосами, кутаясь в махровый халат. В гостиной ждал накрытый стол - запах кофе и запеканки разбудил некоторых “сов” - они неторопливо заворочались в своих постелях, подумывая “а не пойти ли и мне?”

 

Только одна из женщин была слегка не выспавшаяся, что, впрочем не мешало ей иметь весьма довольный жизнью вид. И, в отличие от других, она не вышла из своей спаленки, а спустилась из покоев этажом выше. Собравшиеся наконец-то дамы с любопытством поглядывали в её сторону.

 

- Ну как?! – не выдержала Лара, светловолосая женщина, заметно в положении - с аккуратным  круглым брюшком.

 

- Да не так что бы очень! Он был явно не в ударе.  Но в целом неплохо. Если бы ещё не хотелось спать, всё было бы вообще супер, - ответила ей томным голосом Ирочка и подлила себе кофе. Наконец-то кухарка научилась его нормально заваривать, - девочки, вы уже решили кто идёт сегодня?

 

- А можно я? – рвалась в бой Лара, - прямо сейчас пойду, можно?

 

Присутствующие с немым недоумением уставились на неё. Сидевшая во главе стола старшая по гарему, цветущая тридцатилетняя Виктория, раздражённо бросила на стол скомканную салфетку:

 

- Тебе-то куда? Совсем с ума сошла? Забыла что в прошлый раз было? По больнице соскучилась? Видишь, я сама не иду. Сиди уж!

 

- Да какая больница! Мне пора уже, может начнётся наконец-то!

 

- Нет и всё, слышишь? Тебе не пора. У тебя всего-то тридцать восьмая неделя. Подожди, скоро уже. И давай-ка не спорь со мною!

 

Вика всего неделю назад родила девочку. Ей и Ларе все жутко завидовали, но не подавали виду, прилагая немалые усилия к тому, что бы забеременеть.  Но, получалось не у всех... То ли здоровье дам оставляло желать намного лучшего,  то ли из-за того, что производитель был один и овуляция хронически пропускалась,  за год их коллективного супружества из всего гарема только одна Вика родила ребёнка и ещё Лара готовилась в ближайшее время стать матерью. Год для такого дела и много, и мало...

 

- Тогда  я! – раздался голосок юной девицы Кристины, едва справившей совершеннолетие. Глаза её выражали готовность хоть сейчас кинуться в мужнины объятия.

 

- Нет уж! – ты тайком к нему сколько раньше бегала? И теперь вперёд всех рвёшься! Сколько можно-то? – осадила её кудрявая кареглазая брюнетка с острым носиком и тонкими дрожащими пальчиками. Кристина формально не имела права посещать супруга, несмотря на заключённый брак. Но ждать несколько месяцев до восемнадцатилетия – это оказалось для неё непосильной задачей.

 

Обстановка накалялась. Увлекшись горячим спором, истосковавшиеся по мужским ласкам женщины начисто забыли про еду - все пятнадцать человек, за исключением разве что Ирочки, спокойно уплетающей запеканку с вареньем. Лара расплакалась, и твердя что её никто не понимает, побрела к себе в комнату. Дочка у неё в животе, почувствовав волнение матери, отчаянно заколотила маленькими ножками. Да, они ждала именно девочку, уже второе ультразвуковое исследование это подтвердило. Впрочем, некоторые злые языки из числа соседок говорили, что с животом такой формы рожают исключительно мальчиков. “Да, да, роди нам мальчика, будет на старости лет с кем позабавиться!”, - полушутя говорили ей в гареме. Конечно же, Лара не хотела сына – это же будет просто ужас, смотреть на несчастное создание, единственный смысл жизни которого удовлетворять и осеменять  женщин. К тому же, они такие все больные, эти мальчики – часто рождаются мертвыми, почти треть не доживает до шестнадцати лет. “Дочка – вот это дело”, - думала она, глядя на крепких девчонок разного возраста из соседнего гарема, играющих во дворе. Их матери сейчас наверное точно так же не могут поделить единственного и неповторимого отца.

 

Мужчины, а в особенности – полноценные, здоровые, способные давать хорошее потомство – это большая редкость и большая ценность. Какое будет потомство от Николая – ещё вопрос, а здесь уже целый цветник! Говорят, у них родился один мальчик, но то ли он умер в младенчестве, то ли его прячут где-то во внутренних комнатах. Такое бывает – мальчика держат вдали от чужих глаз, что бы не украли. Бедные, бедные создания... Видимо то всемогущее, что создало наш мир, сильно взъелось за какие-то проступки на весь мужской род. Может быть, в каком-то из миров мужчины не оправдали его надежд? Лара нежно погладила упругий живот – её первый ребёнок. Совсем скоро она возьмёт дочку на руки. Сколько их ещё будет у неё, этих круглых животов...

 

Но, как это ни странно, только животные, зачав, теряют интерес  к половой жизни. У людей порой как раз наоборот. И бедной Ларе остро недоставало мужского тепла. После одной бурной сцены её увезли в больницу с угрозой преждевременных родов. А теперь вот окружающие пользуются этим, что бы хотя бы на время одним претендентом на колин детородный орган стало меньше. А у неё играет беременный гормон! Ну и как объяснить им всем, что это совершенно нормально, как, впрочем, и роды на её сроке? Лара роняла слезинки на своё огромное шевелящееся пузо, жалея о том, что не родилась фригидной.

 

 

В комнату тихо вошла Виктория. От неё пахло грудным молоком, а лицо, обычно строгое, излучало нежность. Она подошла, нежно обняла Лару, погладила по брюшку, провела рукой по груди.

 

- Они решили, что сегодня всё же пойдёт Кристина. Я не стала возражать. Хочу порадовать тебя – мы решили, что потом ты можешь попробовать... В общем, если раскочегаришь его, твоё счастье. Нет – ну, извини, до следующего раза. Если, конечно, раньше не родишь. Ты понимаешь, девочки любят тебя, но у них тоже есть желания, и очень сильные, одно из которых – тоже стать матерями. У Кристины всё проявлено очень сильно, такое бешенство, сама понимаешь. Мы решили – пусть идёт. Все же знают, что в прошлый раз у неё ничего не случилось.

 

Да, да. Именно из-за этих “не случилось” обитательницы гарема ходили на другой этаж не по очереди, а каждый раз решали всё коллегиально. Перегружать мужа они не решались, поэтому как правило Николая посещала одна с утра и одна оставалась на ночь. В некоторые дни, когда ему нездоровилось, его и вовсе не трогали.

 

Лара расцеловала Викторию и, придерживая пузо, помчалась прихорашиваться. Вика окинула взором комнату – сшитые вручную распашонки, крошечные вязаные башмачки, старательно подготовленные пелёнки. И у неё ещё остаются силы бегать к супругу! Далеко пойдёт... пятерых родит, как минимум.

 

***

 

Николай проснулся. У него всё болело, хотелось  лежать и смотреть в одну точку. А лучше – уснуть и долго, очень долго не просыпаться. Но нужно было вставать – вот-вот  должна придти одна из жён... Он  не мог себе позволить встретить её в пижаме, с помятым лицом и нечищеными зубами.  За ночь Ирина выжала его, встряхнула и выжала ещё пару раз. А может на этот раз никто не постучится? Может они увлеклись разговором или у всех сразу начались месячные? Одновременно у пятнадцати – маловероятно.

 

Он, как и все остальные мужчины на белом свете, родился в гареме. Правда, в отличие от некоторых, его воспитывали не мать с подругами и роднёй (своей и подруг), а  отец. Видимо, женщины решили, что так мальчик лучше освоит свои прямые обязанности. Всё же как ни крути, а не женское это дело – учить сына жён ублажать. У них и посерьезнее занятия имеются!

 

Отец Николая был мужчиной не вполне обычным. О его прошлом окружающие мало что знали – даже из какого гарема он родом. Но из-за дефицита производителей это не помешало ему найти себе семью, в которой помимо Николая родился ещё один живой мальчик, а так же человек двадцать крепких девчонок. Брата женили заранее, в 14 лет, на тридцати разновозрастных жёнах, взяв с них торжественное обещание до совершеннолетия ребёнка не трогать. Девочки со временем ушли – гаремы организовывались повсеместно - правительство заботилось о том, что бы все желающие имели возможность обрести семью.

 

В отцовском прошлом, судя по всему, было и изучение запрещённых книг по истории и другие, не из гарема, женщины, что тоже не приветствовалось. Так или иначе, в итоге он оказался там, где оказался. И рассказал своим сыновьям то, о чём приличные люди не говорят, а именно – об эпохе, предшествовавшей Матриархату. Николай порой сомневался, не перепутал ли отец чего-то – уж больно дико звучала его версия развития событий. Или, закрадывалась иногда в его сознание крамольная мысль, всё это – просто плод больного отцовского воображения.

 

Если верить отцу Николая, до Матриархата женщин и мужчин на белом свете жило  примерно одинаково. В большинстве семей был один мужчина и одна женщина. Некоторые народы строили отношения между полами чуть иначе... Но одно оставалось неизменным - женщина во всём слушала мужчину. Как нелепо это теперь звучит! Но потом началась война. Никто не помнит, что послужило яблоком раздора, но фактом остаётся фактом: один из противников применил биологические оружие, призванное уничтожить всех мужчин на территории противника. Однако то ли учёные не всё проработали, то ли великое смешение сыграло свою роль, но в какой-то момент стали заражаться умирать все мужчины, независимо от национальности и цвета кожи. Пока не вымерло абсолютное большинство представителей тогдашнего “сильного пола”... Так же поумирали и некоторые женщины – мужеподобные, с нарушением гормонального фона. Остались только классические женщины и мужчины женственного типа. Война сошла на нет и встал вопрос – как же теперь выживать получившему в итоге человечеству? И единственным выходом стало появление гаремов. Но, если в прошлом хозяином жён был муж, то здесь всё стало с точностью наоборот. Из-за того, что не всем обитательницам гарема хватало мужниных ласк, дамы не брезговали и однополыми отношениями, что обществом совершенно не возбранялось. На фоне культа деторождения лесбийские игры никому не мешали.

 

Мужская доля в жизни была незавидна. Хотя ни избирательного права, ни свободы передвижения мужчины не лишили, вне гарема ни один из них адаптироваться не мог. Редкие случаи имели место, но это как правило касалось бесплодных, коротавших свои одинокие дни в стенах научных учреждений на незавидных должностях. Мужчина, оказавшийся один в городе, мгновенно становился объектом нездорового интереса, поэтому  и сам Михаил, и его отец, и брат выходили в свет исключительно в сопровождении женщин. Да хотя бы шестилетней девочки, но не ни в коем случае одни.

 

Не удивительно, что прошлое человечества не обсуждалось, практически все книги были либо уничтожены, либо переписаны, а экземпляры каждого оригинала в единственном числе хранились в закрытых библиотеках... Существовал список запрещённой литературы, кое-кто, как водится, эту литературу пытался тиражировать. Но в обществе, где мужчин крайне мало, да и те – слабы и воспитаны в гаремах, появление какой-либо оппозиции не представлялось возможным. Так называемые “повстанцы”, по разным причинам отколовшиеся от общества мужчины (как правило - геи), обособлялись в труднодоступных горных районах. Помимо гей-прайдов бежали прочь от матриархальной цивилизации и обычные пары, но это случалось очень редко. В непривычной обстановке, б медицинской помощи ряды “повстанцев” сам собой стремительно редели и правительство махнуло на них рукой.

 

Жизнеспособные мальчики рождались нечасто, ещё реже доживали они до совершеннолетия. Часть из них оказывалась бесплодна, либо питала отвращение к сношению с женщиной и уходила гарем лишь потому, что надо было хоть как-то устраивать свою судьбу. Но к Николаю последнее не относилось. С подросткового возраста он питал живой интерес к противоположному полу и не понимал, почему же отец всё время грустит – это же сказка, а не жизнь – спишь, ешь, да баб трахаешь. Если верить истории, раньше об этом многие мечтали! Сами же бабы, кстати, тоже не добывали хлеб потом и кровью – технические достижения позволяли это. Те, кто работал, занимались своими делами из любви к искусству, целые отряды “амазонок” - агрессивных лесбиянок, охраняли границы.

 

Когда пришло время и в гарем постучались сваты, Николай с радостью согласился – все пятнадцать девиц ему безумно нравились. Да он просто-таки влюбился во всех сразу! Сыграли свадьбу  и начались серые будни... Он понял, что теперь “трахать баб” - его единственная прямая обязанность и надо её выполнять. А то не ровён час придёт Виктория, старшая (и самая главная) в гареме. С плёткой. Даже забеременев она не оставила своих забав, а теперь, после родов она, зверея без секса, не упускала возможности выместить на Николае неизбежно накапливающийся негатив.

 

Может быть сегодня... Всё же... Коле хотелось спать, завернувшись в одеяло. Потом проснуться, выпить чаю с низкокалорийными конфетами (во имя фигуры), а потом снова спать...

 

В дверь постучали. Вошла самая юная обитательница гарема, прекрасная Кристина. Несмотря на всё, он по-прежнему любил их всех, включая дикую Вику. В руках у гостьи был букет цветов и блюдо со сладостями. Лицо её светилось от счастья, а груди покачивались в такт плавным движениям. На ней было полупрозрачное платье, как тот в первый раз, когда она, в нарушение всяких правил, прокралась сюда.

 

“Ну, здравствуй, милый”, - сказала Крис и Коля почувствовал, как крепкая женская рука уверенным движением ухватила его за ягодицу.

 

 

ДЕЛА СЕРДЕЧНЫЕ

 

Один человек, с роду не страдавший ипохондрией и едва ли когда болевший, встревожился за своё сердце. Не то что б оно у него болело. Скорее – наоборот, живости этого органа сам неповоротливый, вечно спящий на полном ходу его носитель иногда завидовал, тут же пугаясь собственной зависти. “Что же это? Как же так?” – нашёптывал он, приложив к себе руку и сердце радостно, словно смехом, разражалось бодрым своим бегом. Мол, – “ну до чего ж ты, Виктор Саныч, чудной стал, мне мышце мясной, и смешно!” Шло время, чудеса нарастали. От общей одури они являлись частенько во сне, висящие гроздьями по уголкам, как летучие мыши. Одни – больше, другие – меньше. А одно, огромное, просто безразмерное, чудо висело посреди комнаты живым мешком, росло на глазах и всё стучало “бух–бух–бух!”. Стук переходил то в  лошадиную поступь, то в барабанную дробь, то уплывал в каком–то замогильном пульсирующем гуле. Тогда Виктор просыпался и, едва выскочив из сна, тонул в насмешливом биении где–то слева, за рёбрышками.

К врачам он, конечно, ходил. Но сердце, словно из вредности, тут же начинало идти правильно. Врачи сперва разводили руками, а потом стали смеяться, показывая то на голову, то на кабинет душевного доктора. Но и тот, перерыв все свои книжки, только грустно улыбнулся и для очистки совести прописал гору таблеток – “хуже Вам не будет”, – вовремя проглотив “уже”, сказал он.

На какое–то время Виктору Санычу полегчало, но вскоре он в ужасе разметал лекарства и даже немного поседел в невидимых для чужого взгляда местах.

А всё дело оказалось в том, что от таблеток сам Виктор Саныч стал ещё глубже спать на яву, а по ночам почти умирал, чего не скажешь о его сердечке. Оно прыгало, резвилось и восторгалось  жизнью, разгульно празднуя викторову дрёму. В общем, “кот из дома – мыши в пляс”. Вот–вот скакнёт, за люстру ухватится и язык покажет… А что делать – родное, оно и есть – своё, кровное, не вырывать же его, в самом деле. Эта идея была отметена сразу. Во–первых – как безжизненная, во–вторых – из общей жалости. “Палец сдуреет – оттяпаю не глядя. Топором его, а потом – отварю и сожру. Но сердце… Это же ровным счётом как душу себе вырвать”.

Жене поведать о чуде он не решался. Пугливая она была до последней крайности. и повсюду видела смерть. Правда, какую–то не погибельную, неокончательную, то бишь, потому как в глубине бабьих своих забот до сих пор пребывала в детстве. А дети смерти не знают, принимая её за новый ночной кошмар.

Ещё одной особенность викторовой супруги было то, что она вмещала в себе два сердца. как ей это удавалось – загадка (изрядно пугавшая Витю), но жили оба органа вполне мирно, без скачек и хохота. Ну, ясное дело, и не без ссор. Но – редко и незлобливо. Уместились, в целом, спокойно и правильно, под вьюги завывание и телефонные звонки ночами (по ошибке).

Шила в мешке не утаишь. а сердце в теле – и подавно. Так и жена Виктора Александровича стала догадываться, что с мужем её случилось странное. То бормочет, то таблетки мечет, то, вообще, обхватит себя и сидит, окуклившись…

Понекав для порядка, поведал он о делах своих сердечных во всём их ужасе. Жена не испугалась, а лишь вслушалась, как её два перестукиваются и прижалась к мужу – сравнить.

       Неясно с тобой, – говорит, – я–то свои сердцА знаю, а вот твоё то ли с мозгом вздорит, то ли ума своего сердечного лишилось. Что ещё хуже – вопрос. Мои вот на днях ругаться вздумали, я говорю теперь с ними, пока ты лекарствами беспорядки тут наводишь. Попробуй, может и у тебя получится.

 

Так и стали они с тех пор проводить снежные вечера – то Виктор с её сердечками толкует, то наоборот, а то сядут рядом и молчат – каждый со своим  мыслями общается, только перестук и слышен. Хорошо сердценосцу стало, тихо так, и рая не надо, лишь бы сидеть так и сердце своё баюкать…

Но случилось то, что и положено – жена Виктора разродилась. По–доброму так, хоть и со страхом, но выпустила живого кричащего мальчика. А другое сердце при себе оставила, решив, что не время пока всего лишаться.

А Виктор Александрович, нарадовавшись, снова впал в дремучесть. “Она–то, – думал он, – понятно, а я – как? Носили–носили вместе, а теперь со мной что будет?” И сердце его тем временем за старое с новой силой взялось. Что ни день – то гонки–пляски. И смех… Страшный такой, неописуемый совершенно – хохочет над головою утроба и нет на это никакой управы.

И вот однажды разошлось сильнее прежнего. Рвётся сердце, мечется, нутро на части рвёт – до такой тоски, что скулы сводит. Вокруг тоже беда твориться стала – как будто сон, хоть и явь несусветная стоит.

 

Последнее, что понял Виктор, было то, что победило сердце и, воцарившись, ткёт себе свою, особенную свободу. А потом золотые стрелы понеслись со всех сторон и Виктора Александровича не стало. А то, что стало жить и править, вообще никак не звалось, хоть что–то, быть может, и помнило. Смеясь и постукивая, ворочалось оно в теле, встречая первый день весны…

 

 

СМЕРТЬ И ШАРОНОСИЦА

 

Что–то не ладилось с самого начала. Крик бабы, которой прищемили дверью волосы, едва не проломил Мишеньке череп, а подвальный странник плюнул  ему на ботинок. Едва выйдя из подъезда, он уткнулся глазами в яркую обёртку от еды и понял, что жить не стоит. Именно так: “жить не стоит” – хлопнуло, как  если бы рядом убили комара. Не то что бы жизнь была сурова – нет, по–обычному, даже ласкала, хотя случалось и зубками прицеловывала. Просто – раз и всё. Мишенька стоял и глядел вслед хлебной  машине, представляя  что вот и его не сегодня–завтра повезут по той же дороге в специальном автобусе.

 

А может – жить да жить? Посадить на окне растения потолще, следить, как сок в них гудит  и вытекает наружу в виде корневитых живучих отростков. Хорошо, как было бы хорошо рассовать их по комнатам, а когда станет совсем невмоготу – раздать друзьям. А Иру поселить при постельке, что б присматривала за собой как следует.

Ира была подругой Миши. Они познакомились прямо тут – во дворе. Он считал трещины в дереве, а она – стоная и охая, ела мясо. Так и подружились. Больше всех прочих утех она любила щупать мишину голову – часами могла в волосах у него орудовать, пиная  порубленную в винегрет омелу. Несчастное растение  вздрагивало, затравлено озираясь сероватыми белками ягод. “Какой урод! Ну какой же урод!” – восхищённо вздрагивала она, ворочая зелень носком ботинка.

Ира с детства страстно любила две вещи – рисовать и отыскивать диковинные части у обычных явлений – сросшиеся плоды и стебли, разноглазых собак, людей с двойными мозгами и совсем без, солнечные затмения и разговоры невпопад в перерывах между междометиями. Немногочисленная родня ревниво косилась на ирины записки–находки, вдумчиво повторяя: “Ира, девочка, ты художник, ну как же ты можешь?!” Но она не только могла – обойдя всю округу запоминала великое множество “эдакого”. А потом нашла и Мишу, который вскоре признался ей, что ноги у него слабеют за секунду до, а не после выстрела.

 

Ну, а Ира, в отличии от прочих девушек, не фуфырилась и не красилась, потому как не воспринимала зеркала. Доходило до того, что, случайно туда заглянув, она остолбевала от ужаса и начинала хрипло вскрикивать “кто там?” как если бы в дом пробрались воры. Сжалившись, Миша сложил все зеркала в доме лицами друг к дружке и на всякий случай укрыл тряпками – теперь они отражали только свои дела и передавали их из одного в другое безо всякого стыда и совести.

 

И стало всем хорошо, даже зеркалам.

 

Ну, в самом–то деле – почему бы не жить?

Только Мишенька решил – всё, хватит с него этой радости. В конце концов, Ире, как ни крути, новая нечисть встретится. В крайнем случае он ей мерещиться будет по праздникам – на день рождения, в Новый год, ну и ещё как получится. Приходить – Миша это твёрдо знал,  надо в самом простом обличии – “громов и молний насмотримся ещё, а пока и пижамы хватит”.

 

 

…Ирочка в тот день давно его поджидала. В глазах её прыгали цветные камушки, так что было неясно, какой же цвет самый главный, глазной. Не дав Мишеньке раздеться, она затащила его в кладовку и, заикаясь и путая слова, рассказала пришедший к ней под утро сон. Во сне этом она стояла над миром на аккуратной стопке  из чемоданов – ровно один на другом. Было страшно до жути – они качались, а деться–то некуда. Ира всё решала – терпеть или вниз сигать – как–никак сон, ну что с ней будет. “Но, думала она, что же это такое будет – если я внутри сна умру?”.

 

       Умрёшь, умрёшь, – проурчал Миша, забираясь к ней под рубашку.

 

       Ну как же так  – я во сне голову насмерть сверну и совсем без тебя сделаюсь?

 

       А я тебя там ждать буду! Ты тут пока поживи. Мне–то надо. А как встретимся – всё будет. Детей нарожаем, я тебе косу заплетать стану, ты уж отрасти – косу–то…

 

Только хотел Мишенька рассказать Ире, какие сны снятся загробным жителям, но она уже заснула и вовсю убегала от зелёного резинового слоника, полного пенной воды. Слоник громко хлюпал и сквозь хлюпанье девушка различала: “Во сне мёртвые едят кашу, собирают сумки и идут на работу. На улице у них мёрзнут уши и чешутся ноги. На работе их ждёт начальник и кофе из желудей”. Из игрушечного хобота торчала живая отвёртка, хотевшая Иру как женщину. Миша всё это, конечно, тоже видел – в том дневном сне, который вспоминается только лет через пять или в момент смерти. От этого сонного тока, зудевшего на дне души, Мишенька нет–нет, да подмывало общаться с домашней утварью и ириным бельём. Останавливало лишь то, что предметы – они ведь молчат, хоть всю вечность молчать могут, а потом… Если ложки забормочут, значит вечность закончилась и тогда даже умирать бесполезно.

 

А умереть–то следовало. С Ирочкой, с постелькой – это успеется, в другом главное порылось. О смерть Мише мечталось сильней, чем о женщине. Среди ночи просыпался – аж кости ныли. Слаще всякой радости виделся ему простой дубовый гроб… Однажды пробрался тайком в цех, где делали гробы и глазел из угла, приговаривая “мне… мне б такой!”, пуская в рукав слезу. Гробы приятно пахли деревом и никого не пугали. Немногословно–весёлые узловатые мужики забивали на них “козла”, а то и дремали, уработавшись. Миша до завидовал  горючих слез, а при виде похорон вообще начинал биться в истерике, выкрикивая в ирочкин подол “гроб мой! где гроб мой!”

 

 

       Знаешь, Миша, – сказала она как–то раз, – а мне смерть–то не надобна.

 

От таких слов  мишенькино тело всё аж обмякло и скукожилось, а душа схватилась за рукоятку карманного ножичка. Вот чего не ожидалось! Её, родную и странную, бытиё ухватило! На глаза мишины навернулось что–то ещё погорше слёз. Время ведь особенное настало – сколько и раньше снилось о загробных делах, но теперь–то и вовсе одна дорога – во тьме гнёзда вить! А тут “смерть не надобна”!

 

Но Ирочка сама его успокоила:

 

       Ты чего ж съёжился? Точно ведь не про меня подумал. Не в том дело, что я смерти не хочу – могла б хотеть… Только она мне и вправду не надобна. Дело как было: я сама мелкая –  углы пальцами ковыряла, в них обои щёлками и рвались. Но суть не в том. Однажды ночью выгнали меня на улицу – скреблась больно громко. Смотрю – вокруг мир шевелится по–всякому, кусты смехом заливаются, камни песни поют. Подняла я голову, тут звёзды на меня  враз и глянули. Сам понимаешь – душа стряслась и вон выскочила – как сейчас помню, о трёх хвостах была. Зато смерти, скажу я тебе, не занимать стало.  До сих пор среди ночи, пока ты по снам ошиваешься, на улицу бегаю – мне там ещё нежнее, чем в постельке делается.

 

Присел Мишенька на край койки, не зная, что теперь делать. Вроде как получается – смерть искать решил – так ведь вот она, рядом. И жизнь идёт, и смерть на шёлковой простыне раскинулась, сосцы вперёд выставив. Да, точно, Ира – такая, раньше мог бы понять, ещё когда она впервые перед сном  со стенами шепталась. “Надо ведь познакомиться!” – объяснила она нехотя. Больше, правда, не шепталась, но зато нет–нет, да заплачет вроде бы без повода – то ей свет не яркий, то темнота не тёмная.

 

…и тут Мише вовсе расхотелось… К чему тот свет? Путь не близкий, в дороге и простыть можно, и совесть потерять. Стало вдруг как–то сладко и кругло, тени по углам в бездны превратились, а блики таким ярким светом загорелись, что больно взглянуть. Тёмные волосы ирины шелестеть и прищёлкивать стали, а всё её тело заблестело и взвыло истошно – безо всякого звука, но так, что стёкла дрогнули и пошли живыми трещинами.

 

Так мишенькина смерть превратилась в огромный человеческий шар, проросший прямо на ирином теле. Внутри него то ухали совы, то бились рыбы, то жутко ворчала тишина. А сама шароносица всё больше молчала – руки её спали на шаре, а голова бродила глазами по окрестным предметам, как будто что–то потеряла наоборот – нашла, но положила в слишком уж тайное место. Иногда по утро Ира принималась выть. Вернее – даже не она сама – выло в ней, без тоски, не как зверьё, не как человек и от этого всё вокруг замирало, а людские сердца сжимались в точку от непонятия. По ночам из шара выбирались тени и краски и приплясывали в мишенькиных снах. А днём – шептали, нет–нет, да впрыскивая в душу свои алые огоньки. Становилось всё страшнее. Шар разросся и занял почти весь дом, а мысли из него расползлись аж на несколько улиц. От этого мужчины стали говорить во сне, а женщины пообрастали шарами и словно паучихи таскали повсюду их за собой, слегка пугаясь нежданных гостей. Обитатели же прочих мест держались подальше – прошёл слух, что здесь завелись колдуны, от одного взгляда которых дома покрываются снами, шарами и взглядами.

 

А ирин тем временем вырос окончательно. Уже и пройти было негде, и мыслей совсем никаких не осталось. Однажды с вечера Ира заплакала – не шаром, а собой – жалобно, запредельно так. Пришлось ей ехать в особое место, потому как терпеть не было никакой возможности. “Что–то будет, что–то будет….”, – бормотал сам себе случайный водитель.

И когда уже шар раскрылся и оттуда выбралось в диким криком то, чего раньше никогда не было, выскочил Миша во двор, где всё копошилось, шевелилось и шуршало. Подняв глаза к молчаливо хохочущим звёздам, он понял, что многое будет теперь иначе,  потому что трёххвостое нечто с визгом нырнуло в кусты.

 

 

 

НАСТОЯЩАЯ ЛЮБОВЬ

 

 

В ничтожной местности, где люди общались на языке проституток и торговцев наркотиками, жили Адольф Рэд и Ева Браун. Им было хорошо, но что–то грызло каждого, и каждый, укрывшись тайком в чулане, паковал вещи и тёрся промежностью о предметы. Потом, когда всё стихало, каждый, краснея, спускался в кухню, ставил на место любимую кружку, вешал  тряпочку на крючок, и, надев парик, долго пил минеральную воду.

 

В  молодости они что–то громили и как дети совокуплялись в подъезде. Полюбили друг друга сперва за фамилии, потом – за отростки и выступы тела, а уже когда купили первый телевизор – за вмятины души.

 

Умерев, они оказались в одном чулане, собрали там общие вещи и отправились в путь – сквозь горы, по морям, говоря  совсем на другом, на родном языке. “Die Liebe”, – шептала Ева. “Die Liebe” – кричал Адольф и снова входил в неё.

 

У них родился сын – белокурая бестия. Он вырос и сделал так, что где–то между Тихим и Атлантическим океанами ушёл под воду гигантский остров, населённый трупами. “Die Liebe”, – так звучал приказ. Все очень радовались, Ева надела лучшее платье, а Адольф вышел на крыльцо и стал палить из старинного ружья. Над миром носились цветные твари, а из моря тянули морды волшебные звери. 

 

В небе вращался Солнечный Знак “Die Liebe”.

 

 

 

СТРАШНЫЕ ЗВЕРИ АВГУСТА

 

Моей дочери Маргарите,

родившейся 30 июля 2002 года

 

Прозрачная трёхглазая кошка довольно внятно прошипела “осень” и тугая пружина лета рассеянно ахнула неопрятными лопухами и рыхлыми  помидорами. Шерсть у кошки была золотистая с зеленоватым отливом,   два глаза – по–кошачьи светлые, а третий – карий, с лёгким малиновым блеском. Август тихо обнял её, молча обернув в несчётную прорву котят и тряпичной трухи. Кошка уснула. В её шипении, растёкшемся по зреющей земле, уже дрожал закат сезонов.

После таких как эти мне хочется пить майонез, –пророкотал Яшка и мотнул похожей на дынное семечко головой в сторону поношенных студенток. Он и хотел бы сказать больше, но не мог и только пучил глаза, словно негодующе выспрашивая  “ну да ведь? да?!”

Солнечные пятна – свои для каждого. Не пробовали загорать во время затмения? Что Вам окажется нужно после? Нет, спрячьте–ка свой майонез, пока не прокис. Не желаю и слушать, – осадил его полный мужчина с небольшой седоватой бородкой и долговязым торшером в левой руке. Правой он усердно вщупывался в одну из студенток, чем голосок  тем временем не таясь заглушал стук колёс пересказом взапрадашней встречи.

Ну, в какой твари дело на этот раз? – ухал Яшка, попеременно цокая то языком, то перстнем на жёлтом никотиновом пальце, – в какой? У неё что, крылья между ног растут или соски – с рогами? Баба! Говорю тебе – баба!

– Я загорал в лучах короны затмённого  ею Солнца… Я видел – крылья растут на рогах. Прочее – в прошлом, я – не застал, Вы – и подавно. Эту, прости меня хоть кто–нибудь, бабу, зачал ангелический бес. Он вернётся, попомните. У них это – в норме вещей. Ну да прах с Вами, пейте свой майонез, я отвернусь!

Только в этот момент обнаружилось, что девица не носит трусиков. Её подруги видимо тоже. Стайка раскрытых тел, охапка сочащейся ленью, полуденной ленью, плоти. Просто телесность. Покорность лавине зачатий – где–то в небе читают по листьям и перьям те, кто возляжет. Красивые, вечные, в свете крылатых рогов – да, будьте спокойны, они именно светятся!

Яшка злобливо скукожился и как–то неловко, с воем и царапаньем, выскочил из вагона. “Баба! Баба! Ба–ба–ба!” – отбивало такт нечто, с неестественной прытью тащившее его семечкоголовое тело в пахучую прохладу тамбура.

 

Над головами неслось мяуканье, завёрнутое в гаснущий золотистый свет. Кошка проснулась, окинула взглядом мир и медленно смежила свои звериные глазки. Остался один – но он не сиял, а вращался  и рыскал в поисках вкусных лучиков. Душное покрывало осело на город. Они (“те, кто”, “голоса”, “лица”, “знаки”) сказали, будто горят леса. Но ведь понятно же, что это бред. Леса не горят, как и рукописи. Изредка древесные семьи – огромные, как у людей прошедших времён, семьи, внезапно одуревают от тоски или вдруг что–то пугает их и тут  уж случается… Но это – другое. Тогда не бывает огня. Деревья уходят тихо, торжественно, стоя выстреливая колючими душами в безразличное ожидание синевы.

– После таких как эти мне хочется… хочется… хочется… – трясся в тамбуре Яшка, яростно размазывая по истоптанному металлу чью–то грязь.

Надвигалась остановка.

Нет ничего тоскливее пристанционного дерева – умирающая красота. Вишнёвая ветка – под осень в цвету. Оскомина, подточившая складно–несносную речь. Нет ничего. Не опадают листья. Но рыба не бьётся  в сетях – не смеет; мигом скатившись пред мутные очи хладнокровных своих дедов. И опадает картинка, открывая древесной прелестнице её последнее имя. Скрипя несмазанным вовремя сердцем, разожмёт грязные пальчики, и, выронив леденец, сбросит мелкие листья в канаву дорожных утрат. Ада не будет. Как и пути назад. И лишь по второму году в небо уйдёт стрелой…

 

Поток пригородного путешествия вынес на заплёванную отмель перрона горстку  разнопёрой добычи. Студентки курили, толстый мужчина, подёргивая бородкой, быстро приговаривал самому себе – “пятна, солнечные пятна!”.

– Луна никогда не бывает сыта, – выплыла откуда–то фраза, сказанная высоким, но не детским и не женским голосом. Едва заметный, ужом  по земле прошмыгнул холодок.

Последним из вагона, отряхиваясь, вышел, Яшка. Казалось, он вот–вот взмахнёт руками и превратиться в вычурную помесь птицы аиста с вопросительным знаком. Что–то менялось. Мяуканье, сдобренное августовским шипением, становилось всё громче. В липком золотистом мареве двух кошачьих глаз пробивалась тёмная стрела третьего. Воздух напрягся, словно готовый потрескаться плод. Нервные создания на отмели замерли. Вцепившись в случайные предметы, они затаили, каждый свой, последний, крик, обращённый в самое сердце этой набухшей жизнью земли.

И когда мир порвался по швам, Яшка вдруг кинулся к толстому дяденьке с торшером, нежно обнял его, испуская при этом самую невозможную ругань, и как будто влип в его рыхлое, пропитанное цветочным мылом тело. Тут же, через какой–то миг, они стали тварью, о лице которой  лучше и не расспрашивать, тварью с рогатыми крыльями, отдалённо похожей на ангела – какого–то потерянного, неопределённого цвета.

Студентки, расплавленные до состояния воска, тихонько срослись, притянувшись друг к другу и теперь жили многоголовым, многоруким существом. Оно трепетало ленточками язычков, без устали пытаясь что–то схватить, словно само бытиё могло даться в руки.

 

Под взором полупрозрачной кошки, вечно призывающей август, мужское и женское существа взлетели в брачные небеса, вспоминая общие сны.

 

 

БЕЗ ЛИЦА

 

Лица-то у него никогда особо не было. Поэтому, когда дорос до женщин, Шурик стал таскать всякие женские краски у своей дочки Натки. Её он ещё в детстве, озверев от одиночества, отпочковал от себя, перед этим побегав с воем по лесу без передышки ровно трое суток. На самом-то деле хотелось ему другого – лица, но когда обнаружилась девочка, расстройства особого не случилось – вышло на славу. Дитё оказалось только самую малость его моложе. Зажили весело.

Когда же пришло время для красок с кисточками, Шурик не подкачал – нарисовал себе рожу и соседские девки наконец-то стали его бояться. “Значит уважают!”, - ликовал он, подрисовывая себе ещё пару глазок для полноты чувства. Но женщины домой он так и не привёл. Эти сущности как-то уж слишком зауважали Шурика и целыми днями прятались от него по канавам и на деревьях. Погоревав, успокоился, но краситься не перестал. Натка-то не боялась. Сев напротив, девочка любовно разглядывала рожу, а если та, случалось, была вконец зверовата, смотрелась в неё как в зеркало.

Став взрослой, гляделась она всё больше в воду, но лица брата своего всё равно не разлюбила – такое оно всегда было разное, что хоть галерею пиши. Мужчины вокруг не такие ходили – картофельные какие-то. Натка гоняла их тяжёлыми предметами, а сама жила с лешим. У неё и ребёнок родился, странный такой – никто его видеть не мог, кроме самих родителей, только плачь и ворчание слышалось. И живота её тоже не видели... Лёшей назвали, потому как от лешего.

А Шурик думал две мысли: одну – про женщин, другую – про лицо. Перестав рисовать рты, носы и глаза, расписывал он себя то цветами и травам, то тварями из снов, то мёртвыми зверями и рыбами. Люди его не пугались – скорее, замечать перестали, думая при встрече – “вот пошёл мой будущий сон”. Зато Натка с лешими и незримое дитё их лик шуриков просто обожали. Натка, рыдая от счастья, целовала Шурика в самую роспись, от чего та нередко ветшала, леший восторженно фыркал и урчал, а маленький – радовался на непостижимом своём младенческом языке.  Вчетвером им ну так сладко зажилось, что отпочковавшаяся сестрёнка уже и не хотела брату своему никакой женщины – “придёт ещё курица какая, не дай Бог – без понимания”. Но  женщину-то он жаждал. Особо, когда лёшенькино воркование слышал – сжимался весь и дрожал. Не хотелось ему вот так и остаться...

 Как-то ночью зашла в гости не то сестра, не то тётя лешего – не известно ведь, кем друг другу эти лешие, черти и домовые приходятся. Хороша подруга – чертяка, она есть чертяка! Шурик от одной её тени сразу так и растаял, что-то щёлкнуло ему – “оно!”. Натка-то как на лешицу глянула, так и пошла спокойно спать – порода, она же сразу видна, своя, не чужая.  Что надо невеста брату подобралась. Так стало их пятеро. Шурик на радостях так расписался – даже лешему страшно стало. А лешица от мужниных рисунков вся  сияла и извивалась.

Слушая голосок наткиного ребёночка, задумывались молодые о многом. Он – безликий расписной, она – из леших, что же за чудище у них народится? Наткин-то хоть просто не видим – беда не великая, это и понятно, от такого-то отца...

“Слушай. Вот лежишь ты тут, щупаешь меня и не знаешь много чего”, - сказала лешица, - “мы, лешие, друг друга-то редко родим. Такое случается лишь когда звезда поблизости падает. Обычно нас тьма из себя извергает и вам, человекам, даже таким как ты, этого видеть нельзя – нестойкие, сразу в пепел превращаетесь. А с людским племенем у нас каждый раз новое выходит. Потому и не все решаются. Я-то тебе, расписной мой, живота не выношу. Девять месяцев через меня иное зреть будет. Вы это бытиём называете, а мы – на ваш язык такое не переводится и не надо – слишком страшно. Вот такой и наш первенец будет”.

В ту же ночь всё что надо свершилось. На небе как будто кошка пробежала – тень на лунную загогулину легла, да так и повисла. И начались месяцы. Лешица так в тепле своём нежилась – аж по всему дому жар растекался. А больше ничего особенного не было, только чувствовалось... Но все про то молчали. Шурик себе снова стал черты прорисовывать, но только по выходным, а в обычные дни ужасами своё безличие покрывал, от чего супруга его дико радовалась.

Натка подрагивала от нетерпения – как  оно, с бытиём-то будет. Раз ему родиться предстоит, значит, выходит, сейчас его и нету... И весь мир кругом – один сон, где одно – “эдакое”, другое – как положено.

Леший ни о чём не думал. Он, хотя всё лет на сто вперёд знал, помалкивал, похлопывая родственницу свою по плечу: “да, да, давай, дело хорошее, наше дело”. Так, потихоньку, и прошли месяцы. “Как же она рожать-то будет?!”, - ужасался Шурик.

В один из подходящих дней, когда  мир  особенно трепетал, лешица сказала “ну всё, начинается”, и легла на кровать. Лицо её было счастливым и всё более светлело. Пришёл смех, за ним – хохот. Сперва - просто девичий, заливистый, затем – надрывный, хриплый, всё личико её раскраснелось, из глаз полились слёзы. Шурик уж было подумал – отойдёт супружница, не вынесет... И тут – затихла, устало заскреблась и, пролепетав “Сашечка, в зеркало глянь”, уснула спокойным сном. Обычно-то Шурик  по  зеркалам не гляделся. Ну, разве что когда раскашивался.

В зеркале оказалось самое что ни на есть обычное лицо – два глаза серых, как у Натки, нос и рот. В зрачках, ясное дело, чертовщинка скачет, но это уж как водится. Дитё в комнату забежало – вполне видимое, белобрысое, с царапиной на щеке. И воздух вокруг как-то попроще стал... Не шипит, не пенится, в белый дым не переходит.

Едва проснулась лешица, собралась вся семья и стали думать как жить-то теперь. “Эх, родная ты нечисть моя, тень от тени, сон ото сна, что же ты наделала...”, - плакал, почёсываясь, леший (всё заранее знавший), у которого  колдовство от чего-то превратилось в сплошные фокусы. Шурик молчал, тревожно хватая себя за новорожденные брови - “Это, что ли? Это оно и есть?!” - носилось у него  в поросшей новыми чертами голове. Даже дитё призадумалось, не зная, что делать с видимостью. Только Натка всё не понимала где беда и с довольным видом грызла солёный сухарь.

-        Не я наделала, кровненький, не я, - ответила слабым голоском лешица, - Забыл что ли, утроба решает, а я хотя наперёд и знала, изменить ничего не могла. У нас, леших, утроба на всех одна, не с нами она и нашей воли над нею нету. Что стало – то стало. А вы, родимые, чего ждали? Вот ты, Шурик, чего ради раскрашивался? Зачем меня звал? Я ведь терпела-терпела... Недоброе это дело – лешицам с мужиками спать.

-        Переродить бы тебе, - сказал леший и принялся расчёсывать себя с новой силой, пытаясь подколдовывать, - хуже не будет. Да, переродить надобно.

-        А это уж как ляжем.... – пробормотала, засыпая, лешица. Пока сон держал её, Шурик сделал, что сам хотел, что все хотели и ей тут же приснилось то невообразимое, которое предстояло выносить. Спала она долго, не один день – что-то зрело в ней, не отпуская. И вот когда все уже решили, что лешица ушла из себя обратно во тьму, она тихо закопошилась и выбралась в явь. 

И снова в самом воздухе повисло новое её состояние. Шурик тем временем повернул к стене все зеркала в доме, продолжая зачем-то разукрашивать лицо (на ощупь). Больше всего удавались ему чёртик на лбу и трёхногая птица на левой щеке. А маленький Лёшенька никак не мог наглядеться на свои ручки-ножки. Леший же   всё чесался и чесался, перебирая по волосику огромную бороду. Одна Натка пребывала в своей тишине – с хитрым видом ковыряла побелку, под которой обнаруживались то стоянки жуков, то детские каракули, то тайнички с заговоренным мхом, без колдовства превратившимся в вату. Лишь изредка находила на Натку задумчивость и тогда она доставала любимое зеркало и расписывала себе груди шуриковыми красками. Она уже давно никого не стеснялась – говорила: “то же мне, дела – братец, малец, да двое леших”. Так и ходила – в одной длинной потёртой юбке с голыми разрисованными во всякую жуть грудями.

Лешица смирно носила. Что-то пугающее... Сезоны замерли и решили пока не сменяться. Шурик тем временем окончательно невзлюбил лицо и всё чаще стал замазывать его тестом, а когда застывало – наводил такую красоту, что птицы, едва увидев,  падали замертво. Всё ждал – что вырвется на этот раз из милой лещицы, из её посторонней утробы. “Да, хуже не будет”, - бормотал, собирая птичьи тельца в корзинку, словно грузди. Твари, дрожавшие в то время по кустам, горько плакали, а кое-кто – молился, по-человечьи, потому как ясно было, что очень скоро звери не будут зверями, а люди – людьми.

На удивление всем у лешицы выросло брюхо. Внутри некто скрёбся и крутился, как если бы она была женщиной или проглотила большую живую рыбу и та поселилась внутри.  Леший недобро косился на шевеление – не положено его сестрёнкам детей от мужчин рожать, не к добру это. Однако – хоть добрый знак, хоть злой – само не рассосётся, а значит надо ждать.

Сезоны так и не сменились, птицы повымерли, зверьё посходило со своего лесного ума. Даже черви отличились – стали в полнолунье вылезать из земли и питаться небесным светом – простые, земляные, наедались быстро, а трупные не прятались до самого утра, забывая как следует грызть покойников. Вот после такой-то червивой ночи лешица и разродилась. Шурика дома не была – за совиными тельцами ходил. Вернувшись, сразу помчался к жене – из комнаты доносилось шипение.

Всё кроватное тряпьё было изодрано в мелкие лоскутки и пересыпано пеплом. Шурик бросился искать свою милую лешицу и младенца, но их нигде не было...

-        А мама ушла, - раздалось из-за шкафа. Заглянув, Шурик обнаружил там крошечную девушку в ярко красном платьице, с заметной грудкой. Схватившись за лицо, Шурик почувствовал, как плавятся рот с носом  и все его самые любимые рисунки по очереди оживают, выступая на мягком лице.

-        Ты прекрасен! – пискнула новорождённая, - когда умрёшь, станешь мне мужем, - а про маму больше и думать не смей – позвали её, не век же ей тебя спасать, да и века-то у вас с ней разные. Ей-то ещё бездну времени туман мерить, а ты давай, ко свадьбе уже готовься.

Шурик, обомлев, стал прихохатывать и озираться – мир плыл, как его лицо, всё менялось и исходило рисунками. Только девичье личико весело у него на виду и улыбалось. Шурик нырнул к ней, хотя и тела-то у него уже не было. Вокруг образовалась темнота – настоящая, живая, в которой бродили лешие и лешицы. Стало ясно (кусочком земного умы он это ещё понимал) – супружница его выродила нечто совсем без названия и мир превратился в то, что она и носила в круглом своём брюшке.

С диким криком, радостный и счастливый, Шурик опрокинул лицо в темноту.

 

 

ПОСМЕРТНЫЕ ПОХОЖДЕНИЯ ЛИБА

 

Как-то раз мне привиделся труп старика ЛИБа. Он был как живой - почти живой. Не знаю, почему я решила, что он мертв - наверно, интуиция как всегда сделала свое черное дело и свалила восвояси. ЛИБ величественно плыл по огромной, полноводной реке. Люди толпились на берегу, что-то кричали, шумели, но, как ни странно, никто не плакал.

Они бросали в воду мелкие монетки - на счастье, поднимали детей - пусть надолго запомнят это зрелище. А ЛИБ плыл и плыл, покоясь на небольшом островке из живых  цветов. Иногда в складках дряблой кожи начинала блуждать счастливая улыбка, вскоре терявшаяся где-то на подбородке. Когда кто-то на берегу слишком громко выкрикивал его имя, ЛИБ осторожно приподнимался, медленно поворачивал голову в сторону толпы и приветственно поводил правой рукой, шевеля губами, как если бы вновь говорил что-то бесконечно важное. Но повсюду гремела праздничная музыка и  никто не слышал его. Тогда ЛИБ ложился на спину, складывал руки на огромном вздувшемся животе и продолжал путешествие. весенний ветер играл красными и черными лентами на траурных венках, служивших ему подушкой, птицы садились и клевали блестящие украшения, как и при жизни покрывавшие широкую грудь мертвого  ЛИБа. Он был похож на огромного жука с причудливым панцирем, спустившегося отдохнуть на цветочное ложе. Он плыл и нет-нет, да и думал "еще не все кончено,  я еще полечу!" Но душный запах красных гвоздик и белых хризантем затаскивал его в вязкие объятия сна, терпеливо повторяя: "нет, успокойся, твое место здесь, лежи себе, плыви, а там - посмотрим...", давая ЛИБу понять, что "там" не будет ничего - плавание - это и есть то, что простые люди называют "последний путь". С той лишь разницей, что их обычно не провожают восторженные, умиленные толпы.  ЛИБ был выше простых смертных и он это знал. При жизни миллионы человеческих судеб зависели от его, ЛИБа, прихоти. Последние лет десять он настолько проникся идеей собственной значимости, что стал смотреть на мир глазами отчасти  - ребенка, отчасти - спокойного, умиротворенного китайского мудреца. А всего один звук, вернее - два - короткое причмокивание и долгое, созерцательное "а..." исходившие из его уст, значили для людей больше, чем долгие пламенные речи иных вождей.

...Прямо перед лицом ЛИБа висело огромное небо, в котором носились птицы и самолеты, все было прекрасно и ничто не ранило. В небе ничего не менялось - изо  дня в день все тот же умиротворяющий, привычный шум. ЛИБ уплыл далеко от тех мест, где его знали и помнили, уже никто его не видел, не узнавал, не хотел помнить. Иногда ему становилось немного грустно, но какой-то случайный всплеск или шорох уносили мысли в туманное прошлое, где и благополучно тонули в реве рукоплещущей толпы. "Эх, сейчас бы в баньку, да вот сердце шалит - нельзя..", - подумал ЛИБ. "Ква-ква-кое...", - засмеялись лягушки в заводи; "Дз-зер-дзе...", - пропела невидимая стрекоза. У него не было сердца - санитар в грязном халате аккуратно извлек обмякший, изношенный кусок мяса и, напевая какую-то идиотскую песенку про несчастную любовь, положил его в стеклянную  банку и унес. ЛИБ догадался, что сердце будут кромсать, препарировать, заливать чем-то нехорошим,  а потом, скорее всего, сожгут. Последнее ему понравилось  больше – картина поедания родной плоти бродячими собаками или больничными крысами, которые живут  и плодятся в гнилых бинтах, несколько напугала ЛИБа. Думая обо всем этом, он чуть не заплакал. Ему даже показалось, что одна слеза все же скатилась по рыхлой щеке...

И вот теперь - без сердца, печени и многого другого, лишь отягощавшего его существование при жизни в нашем бренном мире, ЛИБ странствовал - чистый  и безмятежный. Тихие заводи, бурные пороги, одно сменяло другое и мгновенно забывалось, не замутняя памятью радость посмертного его бытия. Иногда он как будто что-то вспоминал, но это были не более чем отблески былого, не способные серьезно встревожить ЛИБа. Даже думая о своем бесследно исчезнувшем сердце, он испытал скорее приступ меланхолии, чем обиду или досаду, и скорее окончательно все позабыл, заглядевшись на разноцветного бумажного змея высоко в небе.

Шум воды, далекие голоса, волны легкой печали - все это роилось вокруг ЛИБа, то играя с ним, то проносясь мимо; Он был белым листом, на который оседала пыль, падали лепестки и мелкие ветки, чистым листом, на котором уже никто ничего не напишет.

Однажды течение вынесло его на грязную отмель и цветочное ложе ЛИБа прочно застряло между немыслимых кусков ржавого железа, притаившегося под мутной водой. ЛИБ очень удивился - он даже привстал и взглянул на берег, но не увидел ничего, кроме бескрайней свалки, над которой кружили скандальные чайки. "А-а-а...", - проговорил он и причмокнул губами. Его не пугала это картина - наоборот, он нашел её по-своему красивой, но уж слишком странной. Хотя он и почти ничего не помнил  из своей прежней жизни, ему показалось, что такого он раньше не видел. "А-а-а...". - снова произнес ЛИБ и снова причмокнул. "Я здесь", - услышал он тихий, приятный голос. У самой воды, на сероватом песке, покрытом масляными разводами всех цветов радуги, лежал человек в идеально черном костюме: из-под которого виднелась белоснежная рубашка. Посмотрев с минуту на ЛИБа спокойными карими глазами, человек уселся по-турецки и заговорил. "Я ждал тебя. Ждал все это время. Я сберег твое сердце, печень и еще кое-что. Ты долго плыл, но не опоздал. Я как раз собрался уходить". Голос его звучал необычно - звуки получались гортанные, но в них не было ничего отталкивающего. "А кто ты?", - хотел было спросить ЛИБ, но сказать получилось только "а-а-а..." С досады ЛИБ громко причмокнул. "Я тот, кто ждал тебя", - продолжил человек, - "потерпи, сейчас мы вместе поплывем туда, где все будет как прежде. Совсем скоро, совсем скоро - как прежде."

Человек встал, осторожно вошел  в воду и поплыл. Ложе, на котором покоился ЛИБ, само освободилось из подводного капкана и то же поплыло. Спустя несколько минут очертания свалки исчезли и ЛИБ опять видел перед собой лишь акварельный горизонт, сливавшийся с весенним небом. Плывший рядом человек говорил, говорил, но ЛИБ уже ничего не слышал. Его наполнила тишина и любые слова гасли, не достигая его ушей.

Очнувшись на мгновение, ЛИБ повернул голову и взглянул туда, где, как он думал, должен был плыть незнакомец в черном. То, что он увидел, лишило его остатков дара речи и он не смог сказать даже "а-а-а..." В этот миг перед его глазами пронеслись все возможные и невозможные кошмары, какие только можно вообразить. Когда чудовищный калейдоскоп успокоился, перед ЛИБом предстала картина, его запустившая. Вместо странного человека в новеньком костюме рядом с ним вниз по течению плыл облепленный мухами полуразложившийся труп огромного черного пса. Шерсть местами облезла, а вместо глаз виднелись две скользких дыры. ЛИБа словно  ударила молния и он вышел из оцепенения. Он вскочил и цветочное ложе перевернулось. Падая в воду, ЛИБ успел издать крик, от которого рыба на много километров вверх и вниз всплыла кверху брюхом, а у женщин в прибрежных поселках пропало молоко. ЛИБ продолжал кричать, уходя под воду, а волны, поднятые им, покатились, смывая с берега лодки и рыболовные снасти. Спустя несколько дней к берегу прибило островок из живых цветов. Но после всех потрясений и бед это уже никого не удивило.

ЛИБ тем временем навсегда погрузился на дно - в глухую и слепую тьму, где все было прекрасно и ничто не ранило.

Как и прежде.

8–916–367–07-71


на главную страницу

 

Rambler's Top100  be number one

 

Hosted by uCoz